Психологический журнал, издательство Наука (М.), том 27, № 5, с. 101-110

 Формирование патологических форм зависимости

(попытка психологического анализа романа «Господа Головлевы»)[1]

© 2006 А.Ш. Тхостов

Доктор психологических наук, профессор, зав. кафедрой нейро- и патопсихологии ф-та психологии МГУ им. М.В. Ломоносова, Москва

На материале романа М.Е. Салтыкова-Щедрина изложена психоаналитическая интерпретация феноменов зависимости в структуре формирования пограничной личностной патологии. Показана динамика патологического развития личности в условиях гипертрофированного контроля и порочного круга взаимоисключающих требований (double bind).

Based on the material of the M.E. Saltikov-Schedrin novel, here presented a psychoanalytic interpretation for the dependency phenomena in formation of the borderline personality disorder. The dynamic of pathological personality development under conditions of maximum control and self-perpetuating circle of double-bind requirements.

Ключевые слова: развитие личности, пограничная личностная структура, зависимость, психологический анализ, социокультурная патология, double bind.

Keywords: personality development, borderline personality organization, dependence, psychoanalysis, socio-cultural pathology, double bind.

Поговорим  о странностях любви…

А.С. Пушкин

Мне кажется, что самыми интересными с точки зрения психоанализа русскими книгами являются романы не Ф.М. Достоевского, а других, менее очевидных для такого рода анализа писателей: Н.В. Гоголя, А.П. Чехова, И.С. Тургенева и пр. А уж М.Е. Салтыкову-Щедрину в этом смысле совсем не повезло: его зачислили по ведомству сатиры и обличения нравов, а после принудительного чтения в школе он стал восприниматься скучным морализатором. Хотя, если прочитать любую страницу его текста, невозможно не признать, что это жутко смешно, причем эти определения даже лучше использовать по отдельности – жутко и смешно.

Литература 19 века удобна для психологического анализа и потому, что сам Михаил Евграфович явно Фрейда не читал. Что же касается постфрейдовской литературы и искусства, то они в значительной степени уже кроились по психоаналитическим лекалам. А уж анализировать модернистскую или постмодернистскую литературу (не говоря уже о В. Пелевине или В. Сорокине) – все равно, что пытаться интерпретировать сновидения пациента, начитавшегося Ж. Лакана!

Смысл этого романа для сегодняшней России еще более актуален, чем для эпохи, когда была написана сама книга. В чем же он? Не в том же, что Иудушка очень плохой человек. Для этого не стоило писать столь длинный текст, а можно было бы ограничиться констатацией его семейного прозвища. Совсем нет, в этом романе есть что-то, что цепляет каждого, каждый чувствует перед Иудушкой какой-то почти животный страх, как перед удавом. Ему невозможно противостоять, ведь в речах, которыми он всех опутывает, содержится пугающая и странная правда. Да и речи какие-то страшные, обладающие непонятным, но очевидным гипнотическим эффектом.

Напомним, что в «Господах Головлевых» М.Е. Салтыков–Щедрин в значительной степени беллетризирует историю своей семьи, личной драмы, тяготившей его всю жизнь. В романе несколько пластов, не всегда связанных между собой, и отражающих историю его написания: он начинался в жанре губернских очерков.

Поколение первое: правила игры

 Остановимся на основной линии романа. Это история упадка и разрушения провинциальной дворянской семьи Головлевых, возглавляемой властной Ариной Петровной, пытающейся небезуспешно владычествовать над своим мужем и детьми, постепенно утрачивающей, в том числе и благодаря своим ошибкам, власть, состояние и кончающей жизнь приживалкой у когда-то нелюбимого сына.

Но это только внешняя канва, по которой вышит узор взаимной любви-ненависти, объединяющей всех героев. Это лишь в последнюю очередь роман о деньгах, о собственности, а в первую – о страсти. Деньги как деньги практически ни для одного из героев не имеют их прямого значения: и старшая Головлева, и Иудушка довольно неприхотливы в своих личных потребностях, они мало тратят на себя. Если Арина Петровна еще достаточно долго приумножает благосостояние семьи, не зная, правда, зачем это делает («И для кого я всю эту прорву коплю? Для кого я припасаю! ночей не досыпаю! куска недоедаю… для кого?!» – все время восклицает она [3, стр. 18]), то хозяйство Иудушки уже ведется по каким-то совершенно абсурдным правилам. «С утра он садился за письменный стол и принимался за занятия; во-первых, усчитывал скотницу, ключницу, приказчика, сперва на один манер, потом на другой; во-вторых, завел очень сложную отчетность, денежную и материальную: каждую копейку, каждую вещь заносил в двадцати книгах, подводил итоги, то терял полкопейки, то целую копейку лишнюю находил… Все это не только не оставляло ни одной минуты праздной, но даже имело все внешние формы усидчивого, непосильного труда. Не на праздность жаловался Иудушка, а на то, что не успевал всего переделать, хотя целый день корпел в кабинете, не выходя из халата. Груды тщательно подшитых, но не обревизованных рапортичек постоянно валялись на его письменном столе, и в том числе целая годовая отчетность скотницы Феклы, деятельность которой с первого раза показалась ему подозрительной, и которую он, тем не менее, никак мог найти свободную минуту учесть» [3, стр. 115]. Если целью подобного труда является благосостояние, то это довольно странно понятое благосостояние. В чем же смысл неутомимой накопительской деятельности Головлевых? За этой одержимостью скрывается совсем не потребление, а накопление, имеющее целью нечто более сложное, чем простое получение удовольствия. Более того, получение удовольствия принципиально невозможно, поскольку сами удовольствия запретны, да и это последнее, что беспокоит Иудушку и его мать. Они, конечно, получают свои маленькие удовольствия, но это не главное. Главное для Арины Петровны – власть. Власть фаллической женщины, уничтожившей своего мужа, и занятой лишь упрочением этой власти. «Арина Петровна – женщина шестидесяти лет, но еще бодрая и привыкшая жить на всей своей воле. Держит она себя грозно… а от детей требует, чтоб они были в таком у нее послушании, чтобы при каждом поступке спрашивали себя: а что-то об этом маменька скажет? Вообще имеет характер самостоятельный, непреклонный и отчасти строптивый, чему впрочем, немало способствует и то, что во всем головлевском семействе нет ни одного человека, со стороны которого она могла бы встретить себе противодействие. Муж у нее – человек легкомысленный и пьяненький (Арина Петровна охотно говорит о себе, что она – ни вдова, ни мужняя жена); дети частью служат в Петербурге, частью – пошли в отца и, в качестве «постылых», не допускаются ни до каких семейных дел. При этих условиях Арина Петровна рано почувствовала себя одинокою, так что, говоря по правде, даже от семейной жизни совсем отвыкла, хотя слово «семья» не сходит с ее языка и, по наружности, всеми ее действиями исключительно руководят непрестанные заботы об устройстве семейных дел» [3, стр. 8].

Стремление к всевластию Арины Петровны довольно подозрительно, поскольку не совсем понятно, что ею движет в направлении приумножения состояния, которым она мало пользуется, и почему центральной ее потребностью является потребность всемогущества. Потребность не насыщаемая, поскольку именно страх и невозможность отказаться от власти заставляют ее вкладывать свои деньги в имение уже отделенного от нее Иудушки. Он ее, безусловно, обманывает, но она и сама уж очень хочет обмануться. Внешняя монолитность Арины Петровны довольно обманчива, она, на самом деле, не столь уж уверена в себе, и умножение власти служит постоянно усиливающейся скрепой, позволяющей ей сохранять внутреннюю цельность. Но если эта цельность требует столь изматывающих и постоянных усилий, не дающих Арине Петровне возможности ни на секунду расслабиться, то можно усомниться в ее прочности. Жесткий панцирь, мешающий гибкости, нужен, в первую очередь, внутренне непрочным структурам. Именно поэтому первая трещина в монолите госпожи Головлевой появляется после отмены крепостного права, лишающей ее право на власть несомненности и сакральности. «Ночью Арина Петровна боялась; боялась воров, приведений, чертей, словом всего, что составляло продукт ее воспитания» [3, стр. 107]. «Первый удар властности Арины Петровны был нанесен не столько отменой крепостного права, сколько теми приготовлениями, которые предшествовали его отмене… Воображение Арины Петровны, и без того богатое творчеством, рисовало ей целые массы пустяков. То вдруг вопрос представится: как это я Агашку звать буду? Чай Агафьюшкой… А может, Агафьей Федоровной величать придется! То представится: ходит она по пустому дому, а людишки в людскую забрались и жрут! Жрать надоест – под стол бросают! То покажется, что заглянула она в погреб, а там Юлька с Фешкой так-то за обе щеки уписывают, так-то уписывают! Хотела, было, она им реприманд сделать – и поперхнулась. Как ты им что-нибудь скажешь! Теперь они вольные, на них, поди, и суда нет!» Интересен отчетливый меланж детских страхов, связанных с темой голода и темы утраты власти. Арину Петровну лишают одного из самых архаических орудий материнской власти – контроля за едой, делая ее субъективно беспомощной. На уровне архаического сознания это совсем не пустяк, а фундамент любой власти. «Как ни ничтожны такие пустяки, но из них постепенно созидается целая фантастическая действительность, которая втягивает в себя всего человека и совершенно парализует его деятельность. Арина Петровна как-то вдруг выпустила из рук бразды правления…» [3, стр. 63].

В глазах и мужа и детей она, тем не менее, выглядит всемогущественной владычицей. К мужу относится с «полным и презрительным равнодушием», а он к ней с «искреннею ненавистью, в которую, однако, входила изрядная доза трусости». Владимир Михайлыч Головлев называл свою жену «ведьмой» и «чертом». Любому ортодоксальному психоаналитику этих определений было бы более чем достаточно для доказательства фаллического характера Арины Петровны. Степан Головлев (Степка-балбес), вынужденный вернуться домой, со страхом ждет именно встречи с матерью: «В воображении его мелькает бесконечный ряд беспросветных дней, утопающих в какой-то зияющей серой пропасти, – и он невольно закрывает глаза. Отныне он будет один на один со злой старухою, и даже не злою, а только оцепеневшею в апатии властности. Эта старуха заест его не мучительством, а забвением. Не с кем молвить слова, некуда бежать – везде она, властная, цепенящая, презирающая» [2, стр. 30].

Эти отношения с мужем, превращенным в бессловесного приживала, принципиальны для понимания эволюции их детей и внуков. Всемогущественная мать сделала невозможным для детей само вхождение в Эдипову фазу, обрекая их на невозможность взросления: Лаю незачем завидовать. Если дети пытались привязаться к отцу, то сразу же были наказываемы: Степка-балбес сделался любимцем отца, что еще «более усилило нелюбовь к нему матери». «Часто во время отлучек Арины Петровны по хозяйству, отец и подросток-сын удалялись в кабинет, украшенный портретом Баркова, читали стихи вольного содержания и судачили, причем в особенности доставалось «ведьме», то есть Арине Петровне. Но «ведьма» словно чутьем угадывала их занятия; неслышно подъезжала она к крыльцу, подходила на цыпочках к кабинетной двери и подслушивала веселые речи. Затем следовало немедленное и жестокое избиение Степки-балбеса» [3, стр. 10]. Нормальное взросление в такой семье невозможно, поскольку нет необходимого зазора, разрыва в бинарных отношениях мать-ребенок, как нет и фигуры третьего, через которого эти бинарные отношения распадаются, превращаясь в триангулярные, раскрытые вовне, создающие возможное место «другого».

Вместо этого в семье Головлевых царит то ли психотическая, то ли пограничная, всеприсутствующая мать, которая контролирует все, рассматривая детей как некое собственное дополнение [1]. Она не то что бы не любит своих детей, скорее они являются для нее неким видом собственности, причем не самым ценным. «В ее глазах дети были одною из тех фаталистических жизненных обстановок, против совокупности которых она не считала себя в праве протестовать, но которые не затрагивали ни одной струны ее внутреннего существа, всецело отдавшегося бесчисленным подробностям жизнестроительтва… О старшем сыне и о дочери она даже говорить не любила; к младшему сыну была более или менее равнодушна и только среднего, Порфишу, не то чтоб любила, а словно побаивалась» [3, стр. 10].

Арина Петровна практикует постоянное требование от своих детей доказательства заслуженности ее любви, воплощая собой самый парадоксальный (и самый травматичный) тип «матери пациента с пограничным расстройством»: тотальный контроль, требование любви, симбиоз, всеприсутствие, сочетающиеся со столь же тотальным эмоциональным всеотсутствием, отвержением в случае недостаточно выраженной любви. Она не любит детей просто так, она требует от них постоянных доказательств того, что они заслуживают ее любовь. Заслужить же ее навсегда невозможно, и нужно постоянно предъявлять новые свидетельства. Создается вариант double bind – порочного круга взаимоисключающих требований при невозможности выйти из ситуации [4, 5]. «Ты что, как мышь на крупу, надулся!»- рассердившись на сына Павла, кричит Арина Петровна: «Или уж с этих пор в тебе яд-то действует! Нет того, чтобы к матери подойти: маменька, мол, приласкайте меня, душенька!»

Павлуша покидал свой угол и медленным шагом приближался к матери.

«Маменька, мол», – повторял он каким-то неестественным для ребенка басом: «Приласкайте меня, душенька!»

«Пошел с моих глаз… тихоня! Ты думаешь, что забьешься в угол, так я не понимаю? Насквозь тебя понимаю голубчик! Все твои планы-прожекты как на ладони вижу!»

И Павел тем же медленным шагом отправлялся назад и забивался опять в свой угол» [3, стр. 16].

Поколение второе: стратегии игры

В результате таких «качелей любви» ни один из детей не может ни обрести подлинной идентичности, ни осуществить нормальной сепарации. Они либо внешне резким, но внутренне сугубо инфантильным способом пытаются разорвать симбиотическую связь, либо уходят в область «пустопорожних мечтаний».

«Дело в том, что на Аннушку Арина Петровна имела виды, а Аннушка не только не оправдала ее надежд, но вместо того на весь уезд учинила скандал. Когда дочь вышла из института, Арина Петровна поселила ее в деревне, в чаянье сделать из нее дарового домашнего секретаря и бухгалтера, а вместо того Аннушка, в одну прекрасную ночь, бежала из Головлева с корнетом Улановым и повенчалась с ним… С дочерью Арина Петровна поступила столь же решительно, как и с постылым сыном: взяла и «выбросила ей кусок»… Года через два молодые капитал прожили, и корнет неизвестно куда бежал, оставив Анну Владимировну с двумя дочерьми близнецами: Аннинькой и Любинькой» [3, стр. 13]. Внучки, воспитанные после скоропостижной смерти их матери Ариной Петровной, кормившей их из экономии кислым молоком (поразительно психоаналитичный образ М.Е. Салтыкова-Щедрина, созданный им задолго до работ З.Фрейда. А.Т.), повторяют судьбу своей матери, бежав из родового имения и став актрисами.

Второй способ выбирается преимущественно мужским потомством Арины Петровны. Часто бесплодное фантазирование дополняется какими-то лихорадочными попытками выйти из-под власти матери. Но даже если это внешне выглядит как разрыв, все время сохраняется ее символическое всеприсутствие: все эти эскапады имеют цель доказать ей свою свободу, сделать ей назло. Степка-балбес, так и не получив материнской любви, «остановился на легкой роли приживальщика и нахлебника». «Во-первых, мать давала ему денег ровно столько, сколько требовалось, чтоб не пропасть с голоду; во-вторых, в нем не оказывалось ни малейшего позыва к труду, а взамен того гнездилось проклятая талантливость, выражавшаяся преимущественно в способности к поддразниванию; в третьих, он постоянно страдал потребностью общества и ни на минуту не мог оставаться наедине с собой» [3, стр. 11]. (Отметим точность анализа пограничной, склонной к формированию зависимостей личности, созданного более чем за 100 лет до классических психопатологических описаний: непрочность идентификации, неустойчивость в своих привязанностях, мучительный страх быть покинутым, приводящий к непереносимости одиночества. А.Т.). Степан Головлев начисто лишен чувства ответственности и реальности, раз за разом проматывая «выброшенные» матерью куски. Именно с его возвращения после разорения в родной дом и начинается роман. Арина Петровна больше всего негодует не из-за денег (хотя и их жалко), сколько из-за очередного доказательства недостаточной покорности, понимаемой как единственно возможная форма любви: неуважения к родительскому благословению.

Запертый по своему возвращению в доме и почти буквально повторяющий судьбу отца-приживала, он окончательно регрессирует. Сначала Степан пытается каким-то странным образом идентифицироваться с матерью, принимая живейшее участие в ее делах по хозяйству, не имеющих к нему прямого отношения. «Степан Владимирович удивительно освоился со своим положением… Теперь он был ежеминутно занят, ибо принимал живое и суетливое участие в процессе припасания, бескорыстно радуясь и печалясь удачам и неудачам головлевского скопидомства. В каком-то азарте пробирался он от конторы к погребам, в одном халате, без шапки, хоронясь от матери… и там с лихорадочным нетерпением следил, как разгружались подводы, приносились с усадьбы банки бочонки, кадушки, как все это сортировалось и, наконец, исчезало в зияющей бездне погребов и кладовых… «Сегодня рыжиков из Дубровина привезли две телеги… мать карасей в пруду наловить велела…» [3, стр. 47-48]. Чем это не описание «стокгольмского синдрома»? И чем не вариант «идентификации с агрессором», описанной чуть ли не столетием позже Анной Фрейд [6]? Правда, идентификации с одной, но принципиально важной архаической функцией праматери: контролем пищи.

Функция контроля в жизнестроительстве Арины Петровны приобретает разнообразные формы: запасания, распределения, учета и пр. В том, что это именно контроль, а не вариант экономического ведения хозяйства можно убедиться по результатам: запасы гниют, тогда, как все едят несвежую солонину. Арина Петровна буквально олицетворяет метафору М. Кляйн о парциальном образе матери как «плохой груди» [7], почти каждый герой вспоминает о ее «экономии» на еде, жестко связанной в романе с отношением к детям (и, напомним, ее собственный распад начинается с утраты именно этой функции). Это не противоречит ее пониманию как фаллической женщины. На раннем этапе развития фаллическая мать может восприниматься как «плохая грудь», какую еще грудь она может предложить ребенку? Арина Петровна постоянно держит своих детей и внуков впроголодь, экономя на них: внучек поила кислым молоком, а вернувшегося Степку-балбеса содержала так, чтобы только не умер от голода. «Добрая–то добрая!»- говорит Степан Иудушке про мать: «Только вот солониной протухлой кормит!» Как скептически ни относись ко многим спекулятивным конструкциям психоанализа, невозможно отрицать, что психоаналитики правы, говоря, что эмоциональная скупость коррелирует с обычной, особенно, если она касается пищи.

Регресс, на зыбкую почву которого вступает Степан Головлев, постепенно усиливается, оформляясь в клиническую картину нарастающего аутизма. «Сначала он ругал мать, потом словно забыл о ней; сначала он что-то припоминал, потом перестал и припоминать. Даже свет свечей, зажженных в конторе, и тот опостылел ему, и он затворялся в своей комнате, чтоб остаться один на один с темнотою. Впереди у него был только один ресурс, которого он покуда еще боялся, но который с неудержимой силой тянул его к себе. Этот ресурс – напиться и забыться… Ни одной мысли ни одного желания» [3, стр. 51-53]. Арина Петровна не замечала постылого сына. Покуда он не исчез однажды ночью из дома и попытался повеситься. Только после этого ей стало неловко, в каком запустении и грязи живет ее сын, да и то неловкость эта была обусловлена беспокойством о том, что скажут соседи. Она пытается как-то установить с ним контакт, «но напрасно были все льстивые слова: Степан Владимирович не только не расчувствовался… и не обнаружил раскаяния, но даже как будто ничего не слыхал.

С тех пор он безусловно замолчал. По целым дням ходил по комнате, наморщив угрюмо лоб, шевеля губами и не чувствуя усталости… По-видимому он не утратил способности мыслить; но впечатления так слабо задерживались в его мозгу, что он тотчас же забывал их… Казалось, он весь погрузился в беспросветную мглу, в которой нет места не только для действительности, но и для фантазии. Мозг его вырабатывал нечто, но это нечто не имело отношения ни к прошедшему, ни к настоящему, ни к будущему. Словно черное облако окутало его с головы до ног, и он всматривался в него, в него одного, следил за его воображаемыми колебаниями и по временам вздрагивал и словно оборонялся от него. В этом загадочном облаке потонул для него весь физический и умственный мир…» [3, стр. 52-53]. Умственное вырождение заканчивается быстрой смертью.

Несколько иной вариант аутистического фантазирования демонстрирует другой сын Арины Петровны – Павел Владимирович. Тот самый, которого маменька подвергала невыполнимому испытанию: доказать свою любовь так, чтобы она в это поверила. Невозможность решения этой задачи производит совершенно особый тип фантазера. «Это было полнейшее олицетворение человека, лишенного каких бы то ни было поступков (а какие, собственно, поступки возможны, если тебя помещают в ситуацию, когда любой из них неверен? А.Т.). Еще мальчиком, он не выказывал ни малейшей склонности к учению, ни к играм, ни к общительности, но любил жить особняком, в отчуждении от людей. Забьется, бывало в угол, надуется и начнет фантазировать. Представляется ему, что он толокна наелся, что от этого ноги сделались у него тоненькие, и он не учится. Или – что он не Павел-дворянский сын, а Давыдка-пастух, что на лбу у него выросла болона, как у Давыдки, что он арапником щелкает и не учится… Шли годы и из Павла Владимирыча постепенно образовалась та апатичная и загадочно-угрюмая личность, из которой, в конечном результате, получается человек, лишенный поступков. Может быть, он был добр, но никому добра не сделал; может, был и не глуп, но во всю жизнь ни одного умного поступка не совершил. Он был гостеприимен, но никто не льстился на его гостеприимство; он охотно тратил деньги, но ни полезного, ни приятного результата от этих трат ни для кого никогда не происходило; он никого не обидел, но никто этого не вменял ему в достоинство; он был честен, но не слыхали, чтоб кто-нибудь сказал: «Как честно поступил в таком-то случае Павел Головлев!» В довершение всего он нередко огрызался против матери и в то же время боялся ее как огня [3, стр. 15-16].»

На все обращения матери Павел отзывался «редко и кратко, а иногда даже загадочно», тем не менее, именно к нему в Дубровино переезжает Арина Петровна, поссорившись с Иудушкой и совершив очередной акт double bind, ранее опробованный королем Лиром: отказывается от власти, имея ввиду ее сохранить. Павел же, не выказывавший особых доказательств любви, к которому она уходит в конце жить, превращается в своеобразную реинкарнацию дочери Лира Корделии.

Довольно загадочна ситуация смерти Павла. Неизлечимо больной, ненавидящий Иудушку, он, тем не менее, отказывается подписать духовную в пользу Арины Петровны и племянниц. Напрасно Арина Петровна доказывает ему, что если он этого не сделает, все перейдет ненавистному ему Иудушке. Он не любит Иудушку, но это какая-то простая нелюбовь-недоброжелательность, лишенная подлинной страсти. По-настоящему он ненавидит именно мать, и его пассивно-агрессивное поведение есть не что иное, как тайная месть не любившей его никогда матери. Лишь внешне это выглядит как пассивность: не имея смелости отказать Арине Петровне, он своим избегающим поведением помещает ее в ситуацию, в которой она, и он это прекрасно знает, станет жертвой Иудушки. Пусть и из гроба, но он отомстит мучившей его матери.

Еще более страшным крахом заканчивает победитель Иудушка. Он лучше всех научился играть в странные игры своей матери, кажется, он почти сумел ускользнуть от ситуации double bind, его письма были самыми любезными, его уверения в любви – самыми убедительными. Но даже они для Арины Петровны недостаточны, она постоянно и не без оснований подозревает его в неискренности. Это для меня самый интересный момент романа. М.Е.Салтыков-Щедрин с помощью непостижимой интуиции понимает глубинную связь смысла речи Иудушки и его невозможности любить.

Чтобы победить дружочка-маменьку, ему пришлось освоить какой-то совершенно фантастический вид речи, в котором вязла, и которого боялась сама Арина Петровна: психотической речи, которая не предполагает никакого ответа, и функция которой состоит совсем не в том, чтобы сообщить нечто другому. «Порфишка-подлец только хвостом лебезит, а глазами все-таки петлю накидывает» [3, стр. 15]. Ее функция в том, чтобы, обездвижить противника (не зря его речь все сравнивают с паутиной), обессмыслив саму языковую игру как диалога, предполагающего наличие дифференцированного другого. Речь Иудушки – классический вариант шизофазии, монологической речи, создающей псевдопространство для псевдодиалога. Это – гипнотическая процедура, омертвляющая все окружающее, именно в этом цель его опутывающих, бессмысленных речей, парализующих его жертвы. Все его «собеседники» хорошо чувствуют странность речи Иудушки («текущий гной»), лишенной смысла и размывающей ощущение миропорядка. «Порфирий Владимирыч разглагольствовал долго, не переставая. Слова бесконечно тянулись одно за другим, как густая слюна. Аннинька с безотчетным страхом глядела на него и думала: как это он не захлебнется!» [3, стр. 180]. «Эти разговоры имели то преимущество, что текли как вода, и без труда забывались; следовательно, их можно было возобновлять без конца…» [3, стр. 117].

Так же, как «анестезирующая» речь создает для собеседника страшную западню, заманивая его в ловушку «отсутствующего места» другого, омертвляющую форму принимает и любовь Иудушки, больше всего не переносящего чужой свободы воли. В своей любви он тоже не допускает «места другого», это тоже не «диалог», а нарциссический «монолог». Но как «нормальная» речь возможна только при условии существования другого и для другого как объекта коммуникации, так и «нормальная» любовь предполагает существование «другого» как объекта желания. Другого во всех смыслах этого слова, отделенного от меня, обладающего собственной волей, которую я уважаю и признаю, и необходимость в общении с которым я испытываю. Ни один из героев «Господ Головлевых», в особенности Иудушка и Арина Петровна, не способен к настоящему общению. Вместо этого применяются другие формы контакта: симбиоз, овладение, обладание, управление, подчинение и пр.

Для Иудушки невозможно главное: допустить свободу существования другого – значит допустить возможность диалога, а, значит, и возможность проигрыша в игре «double bind». Из любимой игры Арины Петровны можно выйти только ценой отмены самой игры, перенесения ее в иной, «психотический» регистр, например как если начать играть в шахматы по правилам поддавков. Вернуться в нее страшно, и он делает выбор ценой перехода в психотическую вселенную [1].

Дистанция, существующая у Арины Петровны, у Иудушки совсем пропадает. У Арины Петровны это скорее гипертрофированная, трудно переходимая дистанция, ее холодность проистекает от слишком прочных оборонительных рубежей, возведенных ею между собой и другими. У Иудушки же это рубежи, возведенные на краях его вселенной: «другой» либо поглощен во внутреннем контуре, либо не существует вовсе. Но это принципиально разное качество контакта: трудное у Арины Петровны и невозможное у Иудушки. Хотя у них с Иудушкой и достаточно сходные «моральные ценности», она не выдерживает его отказа в помощи Петеньке и проклинает его. Здесь проходит водораздел между их личностными структурами: Арина Петровна может замучить до смерти небрежением, но не способна отказать на пороге смерти. Иудушка даже не испытывает угрызений совести. В его вселенной все развивается нормально.

Омертвление не противоречит странному, но, тем не менее, в каком-то смысле искреннему желанию любви. Другая любовь Иудушке недоступна, ибо отношение с живым предполагает выход за границы его психотической вселенной: допустить невозможное – свободу воли и реальный диалог с другим. Но это сделает бессмысленной его хитрую придумку, благодаря, которой ему удалось победить мать. Уж лучше любить мертвое, смерть ведь не только утрата объекта, но и его самая надежная фиксация! С определенной точки зрения самым лучшим объектом любви является мертвый объект, он не может быть утрачен, не может сбежать, изменить, он навсегда тебе принадлежит. Пусть и неподвижный, пусть в виде урны, могилы или памятника, но зато и лишенный возможности отвергнуть или изменить: около меня будет стоять урна с прахом, и я буду над ней плакать, может быть даже всю оставшуюся жизнь. И ты тоже всегда будешь мой.

Поэтому Иудушка, самым страшным образом воплотивший идеал своей матери, ставший ее палачом, совершенно лишен нормальных отцовских чувств и возвращается к еще более архаичному, чем Арина Петровна, образу: Кроноса, поедающего своих детей, или Лая из начала мифа об Эдипе, Лая, повелевающего убить своего сына. Петенька понимает, что его не ожидает у отца ничего, кроме отказа, он «поехал в Головлево с полной уверенностью получить камень вместо хлеба». Но у него еще остаются какие-то полудетские и совершенно фантастические надежды: «А может быть, что-нибудь и будет?! Ведь случается же… Вдруг нынешнее Головлево исчезнет, и на месте его очутится новое Головлево, с новой обстановкой, в которой он…» [3, стр. 134]. Никакого чуда не происходит, и Иудушка отказывает Петеньке в помощи, хотя этот отказ приведет к гибели сына, так же как раньше он отказал в помощи покончившему собой Володеньке. Он делает это не из простой скупости, а не перенося своеволия другого, его выхода из-под контроля. На обвинение Петеньки в убийстве Володи Иудушка возражает: «Стало быть, по-твоему, я убил Володеньку?

  • А кто Володю без копейки оставил? Кто ему жалование прекратил?
  • Те-те-те! Так зачем он женился против желания отца?
  • Да ведь вы же позволили?
  • Никогда я не позволял! Он мне в то время написал: хочу, папа, жениться на Лидочке. Понимаешь: «хочу», а не «прошу позволения». Ну, и я ему ответил: коли хочешь жениться, так женись, я препятствовать не могу!» [3, стр. 146-147].

Если старших детей Иудушка доводит до смерти, занимая морально оправданную позицию, то своего последнего внебрачного сына, которого сам воспринимает как утешение за утраченных детей («Бог одного Володьку взял, другого дал»), сам же и отправляет в приютский дом.

Внутренним двигателем действий Иудушки является странная смесь уязвленной любви и невысказанной ненависти, он в еще большей степени, чем Павел жаждет мести. «Он мстил мысленно своим бывшим сослуживцам по департаменту… мстил однокашникам по школе… мстил соседям по имению… мстил слугам… мстил маменьке Арине Петровне… Мстил живым, мстил мертвым» [3, стр. 242].

Такая мегаломаническая жажда неукротимой мести может питаться лишь столь же неутолимой уязвленностью. Она не может быть насыщена никакими реальными достижениями. Иудушка получает то, что он хочет, но эта победа оборачивается началом его краха, реально его может утешить лишь аутистическое фантазирование, начинающееся фантазиями всемогущества, но приходящее к окончательному отрыву от реальности. «Фантазируя таким образом, он незаметно доходил до опьянения; земля исчезала у него из-под ног, за спиной словно вырастали крылья… Существование его получило такую полноту и независимость, что ему ничего не оставалось желать. Весь мир был у его ног, разумеется, тот немудреный мир, который был доступен его скудному миросозерцанию… Все обычные жизненные отправления, которые прямо не соприкасались с миром его фантазии, он делал на скорую руку, почти с отвращением» [3, стр. 242-243].

«В короткое время Порфирий Петрович совсем одичал… Казалось, всякое общение с действительной жизнью прекратилось для него. Ничего не слышать, никого не видеть – вот чего он желал…» [3, стр. 240-241].

Что же находится за этой уязвленностью, и почему столь навязчиво все герои возвращаются к теме еды? Утешая Анниньку, Иудушка предлагает ей нехитрый набор: «Ну говори! Хочется чего-нибудь? Закусочки? Чайку, кофейку? Требуй! Сама распорядись!»

Анниньке вдруг вспомнилось, как в первый приезд ее в Головлево дяденька спрашивал: «Телятинки хочется? Поросеночка? Картофельцу?» – и она поняла, что никакого другого утешения ей здесь не сыскать» [3, стр. 260]. В романе нет иного пространства любви, кроме как архаичной любви праматери, реализуемой исключительно в рамках пищевого поведения. Только нужно понимать, что в архаическом бессознательном героев речь идет не просто о пище, а о «хлебе насущном» – проблеме жизни и смерти: отсутствие такого рода любви есть синоним голодной смерти. М.Е.Салтыков-Щедрин здесь фантастическим образом угадывает саму структуру архаических отношений мать-ребенок.

К запою праздномыслия присоединяется и простой запой, которому Иудушка предается с приехавшей в постылое Головлево, после краха всех иллюзий и неудачного самоубийства, Аннинькой. Здесь начинается последняя, самая странная часть романа. Оставшись абсолютно одинокими, запертые в Головлеве Иудушка и Аннинька, начинают нечто вроде взаимных ежедневных алкогольно-аналитических сеансов. «Оба сидели, не торопясь выпивали и между рюмками припоминали и беседовали. Разговор, сначала безразличный и вялый, по мере того как головы разгорячались, становился живее и живее и, наконец, неизменно переходил в беспорядочную ссору, основу которой составляли воспоминания о головлевских умертвиях и увечиях…Всякий эпизод, всякое воспоминание прошлого растравляли какую-нибудь язву, и всякая язва напоминала о новой свите головлевских увечий… Ничего кроме жалкого скопидомства, с одной стороны, и бессмысленного пустоутробия – с другой. Вместо хлеба – камень, вместо поучения – колотушка. И, в качестве варианта, паскудное напоминание о дармоедстве, хлебогадстве, о милостыне, об утаенных кусках…» [3, стр. 285-286].

Эти воспоминания, тем не менее, производят эффект вскрывшегося гнойника, порождая у монстра Иудушки первые нормальные чувства. «Естественным следствием этого был не то испуг, не то пробуждение совести, скорее даже последнее, нежели первое. К удивлению, оказалось, что совесть не вовсе отсутствовала, а только была загнана и как бы позабыта… Иудушка в течение долгой пустоутробной (совершенно фантастическое по психоаналитической точности определение! А.Т.) жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс умертвия… Вот он состарился, одичал, одной ногой в могиле стоит, а нет на свете существа, которое приблизилось бы к нему, «пожалело» бы его. Зачем он один? Зачем он видит кругом не только равнодушие, но и ненависть? [3, стр.287-288]». И он приходит к озарению, чего же он на самом деле хочет, что может стать выходом из тупика абсолютной пустоты и одиночества. Это озарение настигает его в конце страстной недели: он решает съездить на могилу матери. Потом понимает, что нужно не съездить, а пойти пешком. Заканчивается тем, что он уходит среди ночи из дома, а «на другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина» [3, стр.293-294]. Такое вот возвращение в утробу матери!

Поколение третье: попытки побега

В слоистом романе М.Е. Салтыкова-Щедрина есть еще один пласт, очень интересный для современного читателя. По сути дела, в нем дан психологический анализ следствий последовательного воплощения либеральной идеи, подразумевающей безусловную ответственность человека за свои поступки и равенства всех людей перед богом. Идеи, слишком буквально понимаемой во всех вариантах либерализма, не учитывающих одно простое соображение: как бы это ни противоречило всем существующим манифестам, человек не рождается свободным и ответственным, а лишь может им стать. Или не стать. А для того, чтобы стать, должен иметь для этого возможность и сделать некоторые усилия. Идеи вполне справедливой, но превращающейся в невыносимую тяжесть для следующего поколения семьи Головлевых.

Третье поколение избежало полного набора ужасов игры Арины Петровны. Она была уже старовата, Иудушка мало занимался своими детьми. Но вакуум любви и требование безусловной покорности создали и для них свой вариант игры double bind. От них требовалось одновременно и быть покорными и самостоятельными: ты должен отвечать за все, но ты не имеешь права ничего делать сам.

Непротиворечиво решить эту проблему невозможно. Что, собственно, можно возразить Иудушке, отказывающему в помощи своим сыновьям? Разве он не прав когда говорит о Володиньке: «Захотел жениться – женись! Ну, а насчет последствий – не прогневайся! Сам должен был предусматривать – на то тебе и ум от бога дан. А я, брат, в чужие дела не вмешиваюсь» [3, стр.147-148]? Что может возразить ему Петенька на отказ помочь возместить растраченные Петенькой же казенные деньги: «Во-первых, у меня нет денег для покрытия твоих дрянных дел, а во-вторых, и потому, что вообще это меня не касается. Сам напутал – сам и выпутывайся» [3, стр.142]? Только напомнить, что он у него последний сын? Или сказать правду, что Иудушка – убийца собственного сына? Да, Аннинька и Любинька плохо кончают, но ведь это был их выбор. Не Иудушка и не Арина Петровна заставили их стать провинциальными актрисами.

Это правда, но не вся. Либеральная идея неуязвима с моральной точки зрения и то, что можно ей возразить, относится к другому регистру человеческих отношений. Долг это прекрасная вещь, но долг – это не все. Люди слабы, несовершенны и мир, основанный только на голой идее ответственности – какая-то пустыня одиночества. Муравей, отказывающий Стрекозе в сочувствии, безусловно, прав, но все же жесток. Если не считать что ответственность и свобода могут появиться сразу в своей полноте как Афина из головы Зевса, мы оказываемся в мире, в котором разумная либеральная идея индивидуальной ответственности не подкреплена любовью, сопереживанием, поддержкой и сочувствием.

Да, в течение «нескольких поколений три характерологические черты проходили через историю этого семейства: праздность, непригодность к какому бы то ни было делу, и запой» [3, стр.283]. Но какими иными могли стать представители этой семьи, помещенные в жесткие бинарные отношения: если ты ребенок – ты должен быть полностью покорным, но ты и не несешь ответственности, а если ты человек взрослый – ты свободен, но тогда за все отвечаешь сам?

Между этими точками не было задано промежутка, в котором человек должен освоить самостоятельную жизнь, когда он не может сделать это одним шагом. Свобода без ответственности – это просто своеволие, дурной характер, действие ребенка в отсутствие наказующего взрослого. Она не имеет ничего общего с подлинной свободой, сопряженной с ответственностью и утратой защищенности. Ты свободен, но ты и отвечаешь за следствия этой свободы. Отсутствие безопасности и защищенности – это минимальная плата за свободу. Слабый, беззащитный и зависимый ребенок не может сразу стать свободным, ибо тогда он утратит защиту взрослого. Он может стать им лишь постепенно, вместе с взрослым, у которого он постепенно забирает часть своей свободы, и который обеспечивает ему «страховку». Это возможно лишь в результате совместной деятельности в стиле Л.С. Выготского: освобождение и ответственность идеально вписываются в модель «интерпсихической» деятельности. Свобода как бы получается из рук взрослого, отказывающегося от патерналистской функции управления, и создающего в буквальном смысле зону совместной «ограниченной свободы», сочетающей самостоятельную активность ребенка с «нормированным контролем» [2]. Мать должна быть «достаточно хорошей матерью», действующей вместе, а не вместо ребенка, задающей ему зону ближайшего развития чувства свободы и ответственности, а не блокирующей его в темнице послушания, из которой можно только бежать [8]. Мне кажется, что ключевое значение идеи Л.С. Выготского о «зоне ближайшего развития» не в том, что ребенок еще недостаточно умел, а взрослый компенсирует дефицитарность его навыков, а в том, что в этой зоне осуществляется переход от подчинения (копирования) к саморегуляции. Помощь взрослого в данной ситуации – некий протез, который должен быть потом отброшен. Пространство совместной деятельности создается взрослым, как ни странно, именно для того, чтобы он был из него затем исключен: в этом и заключается жертвенность родительской любви. Часть детей хочет сохранить в этом пространстве взрослого как можно дольше, а часть взрослых не хочет из него уходить вообще никогда. И то и другое – источник патологии: в таких условиях порождаются никогда не вырастающие дети и вечно руководящие ими родители.

В семействе Головлевых такого пространства вообще не было предусмотрено (Арина Петровна помещала детей в структуру опасной игры «double bind», а Иудушка не мог выйти за границы собственной психотической вселенной): нужно либо демонстрировать безусловную покорность, либо не ждать никакой помощи. Но как можно стать взрослым, если тебе не давали возможности сделать эти промежуточные шаги? Сепарация предполагает мягкую травматизацию, а в семье Головлевых отношения устроены по принципу «все или ничего». Здесь нет никакой зоны ближайшего развития свободы и ответственности: можно либо оставаться навсегда покорным, либо тебе «выбросят кусок», ты станешь «постылым», и тобой больше никто никогда не будет заниматься. Либо устроить побег, такой, какой когда-то совершила дочь Арины Петровны. Это, безусловно, инфантильный выход, поскольку в нем предполагается обретение свободы «бесплатно», без сопряженной с ней ответственности. Может быть, внуки Арины Петровны и не столь деформированы психологически, как ее дети, но к жизни они приспособлены не больше, а свобода для них – синоним безответственности, отсутствия контроля.

М.Е. Салтыков-Щедрин почти как профессиональный психоаналитик показывает источник тотального инфантилизма третьего поколения семейства Головлевых: невозможность нормального взросления в условиях отсутствия любви, поддержки и «базового доверия». Героям романа не хватает малого, но самого принципиального – бескорыстной любви, «любви, обреченной на расставание». Герои жаждут любви, но любви поглощающей, уничтожающей, хотят навсегда обладать объектом любви. Double bind – это такая игра, в которой нельзя выиграть, не выйдя за ее рамки. Плата за свободу – утрата любви! В этих условиях трудно повзрослеть, поскольку необходимо совершить невозможный выбор.

Как трудно и тогда, когда обретение свободы не требует никакого выбора, никакого специального усилия, платы в виде утраты чувства безопасности. Это случай воспитания в атмосфере избытка «бескорыстной» любви, всепрощения и гиперопеки. Свободу очень трудно вырвать ценой страха расплаты за нее, и практически невозможно получить совсем бесплатно. Полученная бесплатно, то она превращается в каприз, своеволие. Владелицы вишневых садов не менее инфантильны и безответственны, чем младшие Головлевы. В одном случае дети не взрослеют, потому что им это не нужно, любовь им и так обеспечена, ее невозможно потерять, а во втором – потому, что это слишком страшно, вечно недоступная любовь не страхует возможных рисков получения свободы.

Психологический анализ литературных текстов когда-то был довольно традиционным жанром. С развитием экспериментального подхода он стал восприниматься не соответствующим требованием объективизма. Однако, постепенно выяснилось, что лабораторно контролируемые исследования при всей их надежности довольно бессмысленны для понимания сложных психологических образований. Конечно, литературный текст – не реальная история болезни, в значительной степени он основан на фантазии. Но фантазия гениальных писателей интуитивно поразительно точна в отношении «правды жизни», что обеспечивает психологической интерпретации своеобразную «экологическую валидность». Кроме того, такие интерпретации имеют неоценимое дидактическое значение, снабжая удобными иллюстрациями сложные теоретические конструкты.

Список литературы

  1. Бержере Ж. Психоаналитическая патопсихология. М.: МГУ, 2001
  2. Выготский Л.С. Развитие высших психических функций. М.: Прогресс, 1960.
  3. Салтыков-Щедрин М.Е. Господа Головлевы. //Собрание сочинений в десяти томах. Т.6. М.: Издательство «Правда», 1988.
  4. Энфилд Р. Двойная связь (double bind) // Психологическая энциклопедия. /Ред. Р. Корсини, А.Ауэрбах, СПб.: Питер, 2003.
  5. Caillot J.-P. Double lien // Dictionaire international de la psychanalyse / Alain de Mijolla. V. 1, Paris: Calmann-Levy, 2002.
  6. Freud A. Dos Ich und die Abwehrmechanismen. London: Imago publishing Co Ltd., 1949.
  7. Klein M. Contribution to psychoanalysis, 1920-1940. London: Hogarth Press, 1948.
  8. Winnicot D.W. The maturation processes and the facultating environement/. London: Hogarth Press, 1954.

[1] Работа выполнена при поддержке Российского фонда фундаментальных исследований по проекту 05-06-80022а.